|
ДЕВУШКИ НАШЕГО
ПОЛКА
В НАШЕМ
ПОЛКУ МНОГО ДЕВУШЕК. Это, конечно, не значит, что их сотня или две. Я говорю—
много, потому что в других полках девушек совсем нет или почти совсем. Поэтому
мы задираем нос.
Все
девушки нашего полка — медички: санитарки, фельдшера, врачи. Разумеется, все
они при соответствующих воинских званиях, начиная от ефрейтора и кончая
капитаном медслужбы, гвардии капитаном. Мы — гвардейцы, и полк наш гвардейский,
и дивизия гвардейская. У нашей дивизии много заслуг и боевой путь довольно
солидный: от Воронежа до Волги и обратно до... Впрочем, об этом после.
«Не смей!» — кричит она и пытается скинуть с себя тяжесть.
Появляется Петруня. Он наклоняется к ней и зло
смеется: «Не люблю я тебя больше, опозоренная ты... не люблю» — и бьет ее по
лицу пихтовым веником. Лида вскрикивает и просыпается.
Иван Рубин тоже просыпается. Прислушивается. В руках у
Лиды пистолет. Она ждет появления врагов, но все тихо.
— Заснула я, — виновато лепечет она. — Кричала,
кажется...
Рубин
опять отводит ее руку с пистолетом, говорит ласково:
— Ничего,
дочка, ничего... Все пройдет.
Рубин
говорит, а Лида все еще не может освободиться от сна.
Где-то
внутри, глубоко, давнишний комок. Давит он на сердце, жмет. Плакать хочется, а
слез нет, будто тот комок вобрал в себя все слезы. И все же сухой он, этот
комок, ох какой сухой! Кровь сушит, душу сушит. Невыплаканный комок горя.
Выплакать бы, высказать... Кому? «Не все ли равно кому», — отвечает чей-то
голос изнутри, из сердца. Лида наклоняется к самому уху Рубина и шепчет,
шепчет, торопливо, сбиваясь
и
путаясь:
— Только
не перебивайте, выслушайте. Это такое....Вы только молчите и слушайте.
Тяжело-то как! Вы поймете, вы такой добрый... Я сейчас видела сон, уже не первый
раз, много раз видела...
Рубин
слушает и забывает про свои раны.
— Они
его повесили, Петруню-то. Мы с ним в партизанах были. Пришли в родное село. По
заданию. Три дняжили, скрывались. Узнали, что надо. Обратно ночью пробирались.
Наскочили на засаду. Схватили нас, повели. Четверо их было, все с автоматами.
Петруня идет и шепчет мне: «Беги!» — а сам выхватил нож и на них. Не хотела я
уходить от него, да ведь надо. Наши ждали .И я побежала в лес... — Голос
девушки осекся. — Через три дня его повесили. Там. В родном селе. Скоро наша армия
пришла. Пришла, да ведь его уже не было. Только и сделали мы для него, что
мертвого похоронили по-человечески. Потом я на фронт попросилась. Думала, полегчает...
—
А ты поплачь, поплачь... Слеза-то
смягчает горе.
—
Коли могла бы, — вздохнула Лида и,
положив голову на колени, задумалась. — Нехорошо это, что я о себе рассказываю.
Тут на каждом шагу смерть сторожит, а я со своим... Но ведь и я не рассказывала
никому. Вам только. Тяжело было, давило сильно. Ведь любила-то как...
—
И правильно сделала. Человек не
железо. И горе-то, оно опять же такое: понесешь один — ноги подломятся, не
выдюжишь. А разделишь его — полегчает.
Прошел
еще день. К ночи наверху поднялся шум: запускали моторы танков и машин,
скрипели повозки, то и дело пробегали солдаты в тяжелых, кованых сапогах.
—
Уходить собираются, чует мое сердце, — говорит Рубин.
Лида облегченно вздыхает... и плачет. Тихо плачет.
Комок прорвало. Как нарыв прорвало.
Потом
все умолкло. Лида осторожно раздвинула солому, выглянула наружу. Свежий
весенний воздух ударил в лицо, голова закружилась. Вокруг темень, густая, как
деготь. Между развалинами слабо поблескивает лиман.
|