|
Сто дней, сто ночей
МЫ ОТСТУПАЕМ ПО ВЫЖЖЕННОЙ СОЛНЦЕМ степи. Далеко на
востоке, у самого горизонта, плавает бурая туча. Семушкин говорит, что там
Сталинград. Я ему верю, верю во всем, даже в мелочах. Если сложить мои лета и
Подюкова, то почти получится возраст дяди Никиты: так зовут нашего старшего
товарища — Семушкина.
— Не
твое дело.
— Я
негромко спросил:
— А
знаешь ли ты, что бы сделал Подюков, если бы ты такую штуку сказал обо мне?
И
с этими словами влепил ему увесистую оплеуху. Он с расквашенным носом
кувыркнулся в снег и выронил плитку.
— Если
ты еще вспомнишь имя Сережки... — пригрозил я и, отдав шоколадку солдату, ушел.
После
тот солдатик рассказывал, что Журавский долго чертыхался и обещал застрелить
меня.
Наши
самолеты день и ночь гудят над городом. «Мессеров» и «юнкерсов» почти не видно.
По бревенчатому настилу, который проложен через Волгу южнее заводов, прибывают
танки и пушки.
Переправился
к нам и младший лейтенант Бондаренко. Он посвежел, окреп. Мы очень обрадовались
его появлению. Бондаренко угостил нас настоящими папиросами. Теперь у нас опять
есть командир взвода. Орден ему переслали в госпиталь. При разговоре я заметил,
что у Бондаренко подергивается левый глаз. Значит, кое-что осталось от дома
буквой «П».
Нас
начинает нервировать этот «столбнячный» покой. От безделья мы переговариваемся
с фрицами и хвастаемся теплой одеждой, которой у них нет. Их головы обмотаны
чем попало, будь то шерстяные носки или дамские рейтузы. Но такие разговоры
иногда кончаются для нас печально. Молодой солдат, у которого Журавский отобрал
плитку шоколада, во время одного такого разговора погиб. За это мы послали в
немецкие окопы до десятка гранат.
Проходят
последние дни декабря 1942 года. Легкий морозец пощипывает щеки, нос, уши.
Можно раскатать ушанку, но я этого не делаю: пусть хоть холод напоминает
уральскую зиму.
Я
снимаю с правой руки рукавицу и нажимаю на спуск автомата. Теперь мы стреляем,
не заглядывая в подсумки и карманы: патронов у каждого хоть отбавляй. Рядом со
мной лежит Семушкин, широко разбросав длинные йоги наподобие пушечных станин.
Он остается верным своему карабину. Справа от дяди Никиты лежат Бондаренко,
Смураго и новички. Наша рота второй день атакует все тот же злополучный дом
буквой «П». Позавчера ночью фрицы покинули свои окопы и засели в домах,
по-видимому, рассчитывая занять более надежную оборону. А вчера утром мы пошли
на соединение с подразделениями дивизии Горшиного, что укрепились на «Красном
Октябре». Мы рассчитывали отрезать вражеский клин, который еще осенью был вбит
между нами. Час назад мы пообедали за развалинами трансформаторной будки. А сейчас
готовимся сделать бросок всей ротой. До дома не дальше тридцати пяти метров, но
этот кусок земли простреливается кинжальным огнем пулеметов.
—
Митрий, — обращается ко мне Семушкин, — ежели выйдет чего, сам знаешь, —
отписуй, пожалуйста, по тому же адресу. Ты ведь знаешь. А ежели забыл — найдешь
вот здесь. Дядя Никита показывает на грудь там, где находится внутренний
карман.
—
Брось думать о смерти, — говорю я ему, — если мы выжили в этом доме в ноябре,
то сейчас-то и подавно останемся жить.
—
Оно, конечно, так, только ведь всякое может получиться.
—
Хорошо, напишу, — обещаю я другу, не задумываясь над тем, что может случиться
со мной.
А
между тем за последнее время я стал ощущать в себе какое-то новое чувство,
которого раньше не замечал: что-то среднее между сильным желанием остаться в
живых и страхом. И каждый раз, когда я испытываю подобное ощущение, приходит на
ум Фрося. Причем тут она? Может быть, я влюбился? Я ее часто вижу во сне. И
вообще, если признаться, она мне очень нравится. Будь она здесь со мной рядом,
я. бы, конечно, не задумывался о каких-то там шестых или десятых чувствах.
Может быть, я даже сказал бы ей об этом. Интересно, что бы она ответила?
|