|
Сто дней, сто ночей
МЫ ОТСТУПАЕМ ПО ВЫЖЖЕННОЙ СОЛНЦЕМ степи. Далеко на
востоке, у самого горизонта, плавает бурая туча. Семушкин говорит, что там
Сталинград. Я ему верю, верю во всем, даже в мелочах. Если сложить мои лета и
Подюкова, то почти получится возраст дяди Никиты: так зовут нашего старшего
товарища — Семушкина.
Я кусаю себе язык, правым каблуком с силой надавливаю на
левый носок; но все равно глаза слипаются, видения цветными пузырями плавают в
утомленном до предела мозгу. Даже вши и те не могут отогнать свинцовую тяжесть
сна.
Как
утопающий, хватаюсь за ремень Смураго, чтобы ненароком не упасть. Выстрелы,
крики, брань — все доносится издалека, мягко и зыбко, точно через толстый слой
ваты.
Меня
что-то сильно встряхивает — и я открываю глаза.
—
Не спи! — тормошит меня Смураго.— Видишь, опять лезут.
У
центральной баррикады валятся ящики, стулья, кирпичи. Ситников и Бондаренко стоят
у входа, готовые встретить врага. Я прихожу к ним на помощь и встаю за выступом
стены рядом с Ситниковым. Немцы, разобрав верхнюю часть завала, пытаются
пролезть к нам. — Русс, сдавайс! — горланят они. Мы молчим, как будто нас уже
нет. Враги смелеют и карабкаются через завал. Мрак настолько плотен, что их
фигуры почти неразличимы.
—
Русс! Мы вам не есть делайт плёхо, если ви не стреляйт.
Ситников
не выдерживает:
— А
мы, господин фашист, все равно будем вас уничтожать!— и с силой бьет фрица
прикладом винтовки по каске.
Бондаренко
стреляет из пистолета. Оглушенный Ситниковым немец скатывается к нам. Другой,
по-видимому, только легко раненный, выпускает очередь из автомата.
— Русс,
— истошно воет он, —сорок минут — и вам капут, доннер веттер!
Бондаренко
на всякий случай добивает оглушенного, израсходовав последний патрон.
Мы
больше не можем ждать. Все, что мы имеем на восемь человек, это пистолет
Доронина с неполной обоймой да физическую силу одного-двух здоровых людей. Еще
один маленький нажим — и мы не выдержим.
Решаем:
выходить всем сразу, прихватив раненых. Младший лейтенант распределяет
обязанности. Смураго, я и Подюков идем впереди. Доронин и Шубин несут Данилина.
Петрищев помогает Савчуку. Но что делать с помешанным, мы не знаем. А вдруг он
не захочет идти или закричит при выходе? Тогда все пропадет и нам не
прорваться. Может быть, оставить?
Пока мы решали этот вопрос, рваные языки пламени
лизнули сперва центральную баррикаду, затем боковую. Пожар грозил разгореться в
несколько минут. Больной, заметив огонь, жалобно заскулил. Потом обхватил
голову руками и выбежал через заваленный трупами выход на улицу. Его не успели
задержать. Над ним повисла ракета, вырвав из мрака круглый участок земли. На
миг мы увидели искаженное диким ужасом лицо. Боец стоял на краю воронки, той
самой огромной воронки, края и дно которой были усеяны десятками трупов. Потом
он опустился на колени и стал тормошить мертвеца, точно хотел разбудить его.
Руки прикасались к лицу убитого, гладили его по волосам. Автоматный стрекот
вспорол тишину. Больной взвизгнул, выпрямился во весь рост, и нам показалось,
что он улыбнулся, улыбнулся так, как это сделал бы вполне здоровый человек, и,
повернувшись на месте, грохнулся в воронку.
В
искрящихся брызгах рассыпалась ракета, еще больше сгустив черноту ночи.
Нас
охватил какой-то чугунный столбняк. Даже тишина, казалось, застыла навечно. Ни
выстрелов, ни шорохов, ни скрипов, точно мы провалились в холодную бездонную
пропасть.
Но вот где-то забренчали провода, стрекотнул пулемет,
грохнула пушка... Кто-то шумно задышал, и мы как будто ожили.
Спустя
несколько минут, выбираемся через окно, которое охраняли Шубин и Доронин. Оно
сбоку, за выступом стены, и перед ним нет воронок, которые могли бы только
помешать.
|