Баяндин А. Сто дней, сто ночей. Отчаянная.
Девушки нашего полка


Сто дней, сто ночей МЫ ОТСТУПАЕМ ПО ВЫЖЖЕННОЙ СОЛНЦЕМ степи. Далеко на востоке, у самого горизонта, плавает бурая туча. Семушкин говорит, что там Сталинград. Я ему верю, верю во всем, даже в мелочах. Если сложить мои лета и Подюкова, то почти получится возраст дяди Никиты: так зовут нашего старшего товарища — Семушкина.

После прихода комиссара, тем более с Костей, все мы становимся разговорчивее. Одни похрустывают сухарями, другие, прикрыв ладонями огоньки, попыхивают цигарками. Я тоже сворачиваю папиросину и по-заправски вдыхаю теплый дым махорки.

«Есть еще порох в пороховницах»,— думаю я, выпуская из ноздрей толстую струю дыма. Запах табака наводит на размышления о тыле, о доме, о мирной жизни. Но я упорно отказываюсь думать о том, что кажется теперь далеким и неповторимым прошлым. К чему? Если ты солдат — думай о солдатском, коль дозволяет время. А эти картинки, образы и все прочее гони от себя. Они не успокаивают — наоборот, бередят сердце и душу, делают солдата мягкотелым и сентиментальным.

Чувствую, как за последние месяцы загрубела душа и даже мысли. Ну и пусть. Придет время — может быть, отойдет. Может быть...

У Сережки слипаются глаза. Он с трудом удерживает отяжелевшую от дремоты голову. Беру его за руку, он непонимающе смотрит на меня.

— Всхрапни, — говорю ему.

Он опускается тут же возле окна. Знаю наверняка, что. он. уже не почувствовал прикосновения к холодному полу, усыпанному острыми осколками стекла и кирпича. Теперь он далеко, может быть — дома...

Сворачиваю новую цигарку и раскуриваю от старой. Какой-то дурак сказал, что это вредно. Вероятно, он не знал, что нам, солдатам, придется удерживать непокорные пеки, только безотрывно затягиваясь плохим табаком, дым которого слезит глаза, щиплет в горле.

Я смеюсь над всеми «вредно», когда-либо слышанными мною: «курить вредно», «вино —яд», «неумеренность может повредить». А эти «нельзя», «запрещено», «неприлично», «непристойно», «это не делай», «тому не подражай»... Мне ничто не вредно, мне все можно, на меня ничто не повлияет, мне все прилично. Только одного я не могу — предотвратить смерть. В нашем положении эта штуковина, называемая смертью, не так уж страшна. Чувство страха поистрачено, поистерлось, оно просто устало, очень устало...

Бесцветный мутный рассвет. Он кажется свинцовым. И этот последний кусок дома нам тоже кажется свинцовым. На лицах бойцов свинцовое выражение; свинцовый цвет кожи: холодный, безжизненный, тяжелый.

Мы с Сережкой доедаем последний сухарь. Жуем медленно, подбирая самые мелкие крохи. Но голод еще больше раздирает наши желудки. Мы знаем, что днем пищи не будет. И все же сухарь съедаем до последней крошки.

— Помню, я у бабушки сливки таскал с погреба...

— Заткнись! — обрываю я Сережку.

Он проглатывает слюну и покорно сжимает губы. Но воспоминание о сливках не дает мне покоя.

— А ты едал когда-нибудь уральские пельмени? — спрашиваю я.

Он силится улыбнуться, но вместо улыбки у него перекашивает рожу, точно он разжевал целую горсть клюквы.

   Нет, не приходилось.

   Тогда ты вообще не имеешь понятия о хорошей пище.

 

Пермь: Пермское книжное издательство, 1966.