Баяндин А. Сто дней, сто ночей. Отчаянная.
Девушки нашего полка


Сто дней, сто ночей МЫ ОТСТУПАЕМ ПО ВЫЖЖЕННОЙ СОЛНЦЕМ степи. Далеко на востоке, у самого горизонта, плавает бурая туча. Семушкин говорит, что там Сталинград. Я ему верю, верю во всем, даже в мелочах. Если сложить мои лета и Подюкова, то почти получится возраст дяди Никиты: так зовут нашего старшего товарища — Семушкина.

Напротив меня сидят Гуляшвили и Долидзе. Они где-то разыскали довольно потрепанную балалайку и теперь под ее аккомпанемент поют свою печальную «Сулико». Поют тихо, на своем родном языке. Я не донимаю грузинских слов, но знаю один куплет в русском переводе. Мне нравится эта песни, и я тихонько, себе под нос, гнусавлю один и тот же куплет.

Кроме нас, есть еще несколько бойцов. Вон там в углу, за печкой, стоит Ваньков. У него освещена половина лица и плечо. Глазные впадины кажутся черными провалами, какими их рисуют на черепе. За столом у телефона сидят Бондаренко и Федосов. Они тоже слушают. Младший лейтенант подпер рукой небритый подбородок. Он смотрит куда-то вдаль и, наверняка, ничего не видит. Федосов рассматривает зайца, которого нарисовал горелой спичкой на столешнице. Журавский трет себе нос.

После чистки автомата я открываю диск и дозаряжаю его. Но патроны никак не хотят стоять в гнездах. Они падают, точно опьяненные песней. Я даже не ругаюсь. Вот Долидзе взял последний аккорд, балалайка жалобно прозвенела, и в комнате стало тихо. Ваньков шмыгнул носом, я поставил патрон на место, Бондаренко освободил придавленный подбородок.

— А ну-ка веселенькую! — встрепенулся Федосов. Долидзе ударил по струнам, и зазвенела лезгинка.

Гуляшвили одним прыжком очутился на середине комнаты. Полы его шинели взметнулись, поднимая облако пыли.

   Асса!— подхватили мы, хлопая в ладоши в такт музыке.

   Асса! — отозвался танцор. Его глаза загорелись задорным огоньком, ноздри раздулись, и все лицо выразило лихую горскую отчаянность.

   Асса! Асса! — Мы притопываем ногами, позабыв в эту минуту все на свете: и тяжесть боев, и опасность, которая ежесекундно висит над нами, и фашистов, и всю войну. Веселье, точно крепкое вино, опьяняет нас. Кажется, оно бросило вызов самой смерти.

   Давай, давай!

   Лейтенанта просим!

Федосов улыбается и подпрыгивает на месте.

— Товарищ лейтенант! — размахивая трубкой, тревожно говорит связист. — Комиссар!

Федосов берет трубку. Его брови сдвигаются. Музыка обрывается; мы, шумно отдуваясь, рассаживаемся по углам.

— Слушаю вас!.. — говорит Федосов. Через минуту он отдает трубку связисту и обводит нас глазами. — Погиб командир батальона, — тихо говорит он.

Я слышу, как тукает под моей шинелью сердце. Я слышу, как тикают часы на руке младшего лейтенанта.

— По местам! — поднимаясь, приказывает Федосов и выходит вслед за нами. Никто из нас не говорит ни слова. Нас провожает жалобное пение печной трубы.

 

Пермь: Пермское книжное издательство, 1966.