|
Сто дней, сто ночей
МЫ ОТСТУПАЕМ ПО ВЫЖЖЕННОЙ СОЛНЦЕМ степи. Далеко на
востоке, у самого горизонта, плавает бурая туча. Семушкин говорит, что там
Сталинград. Я ему верю, верю во всем, даже в мелочах. Если сложить мои лета и
Подюкова, то почти получится возраст дяди Никиты: так зовут нашего старшего
товарища — Семушкина.
— Идут,
ей-бо, идут! — довольно ухмыляется он.
Фотографию
фрейлейн я оставляю у себя. В этих окопах мы как-то совсем забыли о
существовании другой половины рода человеческого. Ведь и здесь есть много
девушек-бойцов, девушек-санитарок, а вот на нашем участке их почему-то нет. Я
смотрю на красивое улыбающееся лицо и тихо вздыхаю: «Э-эх, везет же кому-то на
этом дурацком белом свете». Пока я разглядываю карточку, Сережка извлекает из
кармана гимнастерки свой загадочный блокнотик и, раскрыв корочки, украдкой
смотрит на какую-то фотографию. Интересно, кто у него там?
— Выбрось
эту шлюху, — говорит мне Смураго.
Мне почему-то становится обидно. Разве она виновата,
что Гитлер затеял войну, что ее Курт стал жертвой этой войны? Ведь не собираюсь
же я разыскивать ее после войны; мне просто нравится это девичье лицо,
беззаботное, озаренное счастьем и любовью. И разве настоящая любовь может пойти
на преступление, подобно этой войне? Мне казалось, что эти вещи не только
несовместимы, но и имеют разную природу. Я бережно заворачиваю карточку в
обрывок старой газетины и засовываю в карман. Пусть лежит, вопреки всем и
всему. Какое мне дело до кого-то, если эта немка напомнила о другой жизни, о
неиспытанном счастье, о неведомой любви.
После своей неудачи Ситников не успокоился. Почему-то
только сейчас он догадался, что махра могла сохраниться в карманах наших
погибших бойцов.
Он
снова съезжает вниз и ходит между трупами.
Скоро
он возвращается с засаленным кисетом, на дне которого сохранился все тот же
«гвардейский» табак на несколько закруток. Решаем свернуть только одну цигарку.
Ведь мы долго не курили и нам вполне хватит по одной-две затяжки.
Первым
курит сам Ситников. Он жадно глотает дым и тут же захлебывается. Пока он
кашляет, мы по очереди затягиваемся. Если учесть, что утром мы получили сало и
сухари и сейчас табак, то жить еще можно. После курева у меня кружится голова,
лицо Сережки зеленеет.
—
Плохо, что ли? — спрашиваю его.
—
Не могу, — машет он рукой.
К нам приползает Журавский. Вид у него до того жалкий,
что вся накопившаяся на него злость проходит;
—
Что же ты, приятель, не укараулил друга-то? — спрашивает Смураго. — Плохо
договорились, что ль? А?
— Он
мне ни о чем не докладывал. Ушел в самоволку.
—
Ты что, не видел, как он уходил?
—
Он сказал, что идет за жратвой.
—
Эх ты, размазня! — резко
отчитывает его Смураго
—
Дайте покурить, — жалобно просит
Журавский. Ситников мерит его с ног до головы и, сделав глубокую затяжку,
протягивает окурок.
|