|
Сто дней, сто ночей
МЫ ОТСТУПАЕМ ПО ВЫЖЖЕННОЙ СОЛНЦЕМ степи. Далеко на
востоке, у самого горизонта, плавает бурая туча. Семушкин говорит, что там
Сталинград. Я ему верю, верю во всем, даже в мелочах. Если сложить мои лета и
Подюкова, то почти получится возраст дяди Никиты: так зовут нашего старшего
товарища — Семушкина.
—
Сережка шмыгает носом, что должно
означать: «Ну, это ты присвистнул».
—
Так вот. Свинина рубится наполовину
с говядиной. Заметь, обязательно в корыте. От мясорубки отдает железом, и фарш
получается каким-то сухим, несочным. Потом берут тесто...
Возни много, — перебивает Подюков. — У бабушки на
погребе всегда стояло молоко и масло. Хошь сливок — пожалуйста, можешь слизать.
Ежели бабушка спросит: «Кто этот негодник, что молоко спортил?» — я всю вину
сваливаю на кота. Такой у нас был котище мордастый, черный с белой грудкой. А
то до масла доберусь. Выкопаю середку катышка, съем, а потом замажу дыру. Катыш
сверху цел, а нутро пустое. Бабушка охает да на корову жалится: «Что это наша
буренка молоко обезжиренное стала давать. Хвори, что ли, кто напустил?» —
«Откуда ты, бабуня, взяла, что корова хворая?»— «Катышки легчают, милой». Ну,
думаю, пусть уж буренка будет виновата. А когда на фронт уходил, признался. И
знаешь, что сказала она на мое признание? «Эх, милой, знала я, что твои проделки,
да молчала. Ведь тишком-то слаще. Пусть, думаю, ест да растет, да в люди
выходит...»
К нам подходит старший сержант Данилин. У него седые
виски и опухшие веки. Родом он здешний.
— Нет
ли покурить?
Я выворачиваю карман и ссыпаю на его ладонь пыль с
несколькими крупинками табака.
— Все,
— говорю ему.
Он
сворачивает тоненькую цигарку и прикуривает от круглой трофейной зажигалки.
Цигарка курится, бокоми часто вспыхивает. Я смотрю на него к думаю: «Как, должно
быть, ему тяжело. Ведь вот он, его родной город,— а нет его. Нет города, нет
улицы, нет дома, в котором жил, нет семьи! А он не падает духом, не сдается. Он
вместе с нами защищает кучу кирпича, он хочет победить, он хочет жить, жить
здесь, в своем родном городе».
— Оставить?
— спрашивает он меня.
—
Нет, не надо... ведь я не по-настоящему — так, от баловства.
Данилин перехватывает окурок другой рукой и, обжигая
губы, сосет замусоленную цигарку.
Где-то
заскрипели ванюши. Это— противные реактивки немцев. Их выстрелы похожи на скрип
немазаной телеги, а завывание летящих мин — на поросячий визг.
—
По Заволжью бьют. — говорит Данилин, бросая окурок.
В ответ грохочут катюши. Мы с любовью прислушиваемся к
шелесту снарядов, которые пролетают высоко над нами и падают в расположении
немцев.
— От це гарно! — радостно замечает Бондаренко. Он редко
говорит по-украински, но если требуется
выразить
восторг или удивление, прибегает к родному языку. У него в руках потрепанная
книга без переплета. Таких книг много валяется на полу. Он листает ее, на
минуту задерживается на какой-то странице и со злостью швыряет книгу в угол.
— На
кой черт вся эта философия, коли сами философы не научили людей, как избежать
войны!
|