|
Сто дней, сто ночей
МЫ ОТСТУПАЕМ ПО ВЫЖЖЕННОЙ СОЛНЦЕМ степи. Далеко на
востоке, у самого горизонта, плавает бурая туча. Семушкин говорит, что там
Сталинград. Я ему верю, верю во всем, даже в мелочах. Если сложить мои лета и
Подюкова, то почти получится возраст дяди Никиты: так зовут нашего старшего
товарища — Семушкина.
У
Данилина началась бредовая горячка. Он выкрикивает бессвязные слова каким-то
чужим, писклявым голосом. Савчук сидит возле него и время от времени зовет:
—
Данилин, друже...
Смураго
делает два выстрела на шум, который раздается по ту сторону баррикады. Это
хорошо. Пусть думают фрицы, что у нас боеприпасов непочатый край. Смураго стоит
у дверей, переступая с ноги на ногу. Под его сапогами хрустит известковая пыль
и битый кирпич.
Я
замечаю, что он часто подносит руку к глазам. Неужели плачет? Да, ему есть о
чем плакать. И, может быть, уже не первую ночь. И скрип под ногами только
заглушает его сдавленные солдатские рыдания.
Я
в душе проклинаю Германию, Гитлера, фашистов и войну. Нам с Сережкой слишком
много досталось, гораздо больше, чем положено человеку в жизни. Мы стали не по
летам серьезными и злыми, не по летам научились понимать то, что в мирное время
нормальный человек усваивает только к тридцати-тридцати пяти годам. Мы познали
себя, познали своих товарищей, мы познали человека и его настоящую природу.
Где, как не в бою, человек проявляет всего себя, все тайники своей души, своего
нутра? Война, как рентгеновский аппарат, просвечивает человека, выявляет его
скрытые язвы, наросты, опухоли.
Я подхожу к Смураго. Он торопливо отворачивается и,
как мне кажется, смахивает слезу. Мне нечего сказать этому убитому горем
человеку. Я просто не знаю, что сказать. Он первым нарушает молчание.
— Ну
что тебе, Митрий?
У
меня не находится подходящих слов для ответа.
— Давайте
вместе будем стоять, — наконец предлагаю я.
Смураго поворачивается в мою сторону и берет меня за
рукав шинели.
— Эх, Митрий! — вздыхает он. — Пожалуй, давай. Одному
несподручно, ты прав.
Он
молчит, потом продолжает:
— А
скажи: ты ничего не заметил?
Я
догадываюсь, что он спрашивает о себе.
— Нет,
а что?
— Да так, ничего... Показалось: ходят... — хитрит он. У
меня появляется желание говорить. Чем черт не шутит — может, это в последний
раз.
— Как
вы думаете, о нас вспомнят когда-нибудь?
—
Чудной ты. Конечно, вспомнят.
Всякая история оставляет след.
—
И напишут, может?
Напишут
или нет, я того не знаю, и не к чему знать. Мы ведь не для того воюем, Митрий,
чтобы о нас писали. — Он помолчал. — Вот скорей бы землю нашу очистить от этой
гадины... А там уж... — Смураго вздохнул полной грудью и добавил слабым
просящим голосом:— Покурить бы.
Я
машинально роюсь в карманах шинели, но, кроме пыли и катышков ворса, ничего не
нахожу.
Желание
разговаривать пропадает так же быстро, как появилось. Брякнуться бы на пол и
спать, спать, спать. Этого-то мы и боимся сегодня. Сон — наш враг. Он силен,
даже сильнее фрица.
|