Баяндин А. Сто дней, сто ночей. Отчаянная.
Девушки нашего полка


Сто дней, сто ночей МЫ ОТСТУПАЕМ ПО ВЫЖЖЕННОЙ СОЛНЦЕМ степи. Далеко на востоке, у самого горизонта, плавает бурая туча. Семушкин говорит, что там Сталинград. Я ему верю, верю во всем, даже в мелочах. Если сложить мои лета и Подюкова, то почти получится возраст дяди Никиты: так зовут нашего старшего товарища — Семушкина.

помешанного точно застряли в нашем мозгу. Теперь каждый думает: «Кто следующий?.. А что, если он, а может... я?»

Мы с угрюмым любопытством изучаем друг друга. Но даже самый опытный психиатр ошибся бы, назвав следующего. Скорее всего он указал бы на всех. У нас черные изможденные лица с впалыми щеками да воспаленные слезящиеся глаза, которые смотрят с тревожным недоверием и с какой-то суровой злобой вконец измученных людей.

Каждый слышал ночную речь немецкого офицера, и теперь все мы охвачены каким-то яростным нетерпением. Скоро они должны начать. А у нас даже не хватает сил приготовиться. Бондаренко сидит на куче кирпича, поддерживая раненую руку. Она у него распухла, отчего стала непомерно большой и гладкой. Он еще больше ссутулился, его впалые глаза еще больше ушли вглубь. Но эти маленькие умные глазки светятся все тем же огоньком неподдельного упрямства. Если бы я был поэтом, то обязательно написал бы стихи о таких глазах.

Сережка тайком от меня, чего я вовсе не ожидал, достает из кармана блокнотик, тот самый, что я нащупывал, когда искал папиросину, и, раскрыв его, долго смотрит на какой-то листик.

Я не мешаю ему. Пусть себе смотрит. У меня нет фотографий, нет и писем, которые я получал. Все они вместе с вещевым мешком сгорели на старой позиции, в коридоре. Чтобы как-то занять время, я сажусь на пол и перематываю обмотки.

Из комнатки доносятся бредовые выкрики Данилина. Он приходит в себя и дико озирается по сторонам. Потом начинает всхлипывать, бормоча бессвязные слова. — Пи-ить, — жалобно просит кто-то из раненых. Никто из нас не отзывается на просьбу, потому что всем хочется пить. Все эти «хочется» мы стараемся запихнуть поглубже внутрь, чтобы они не всплывали и не озлобляли нас.

Каждый из нас знает: надо во что бы то ни стало продержаться до ночи. А там будь что будет.

У меня уже не хватает сил раскрыть диск автомата, который сунул мне ночью младший лейтенант, и посмотреть, много ли осталось патронов. У Сережки в карабине четыре патрона, у остальных тоже не густо. Вон Сипиков передает Пахомову целую обойму. Значит, у него наверняка есть еще в запасе пара штук. У Смураго автомат. Он выходил с ним в разведку и не сделал ни одного выстрела. Шубин находит у себя три патрона. Бывший связист Доронин вооружился карабином и пистолетом. Откуда у него пистолет — не знаю. Наверно, кто-нибудь из раненых командиров оставил. Дальнюю баррикаду охраняют. Петрищев и Варфоломеев. У обоих винтовки без штыков. Собственно, штыков уже давно ни у кого нет: или побросали сами, или растеряли.

Где-то близко прогудели самолеты. Чьи — нам не видно. Заволжье охнуло несколькими залпами батарей. Одновременно загремели катюши. Их шум перекрывает все прочие. Немцы огрызаются скрипом шестиствольных миномётов, буханьем дальнобоек. На «Октябре» — автоматная перестрелка с разрывами гранат вперемежку. Это нас несколько оживляет. Значит, держится «Красный»...

Тилиликанье офицерского свистка на втором этаже настораживает нас.

— Русише зольдат!— опять слышим тот же. скрипучей ночной голос. — Мы даваль вам думайт три час тридцать минут. Теперь мы будет вас убивайт!.. Последний слёво— и доблестный немецкий зольдат...

Он не договорил. Смураго подскочил к баррикаде, закрывающей доступ из коридора в наш вестибюль, и, грозя автоматом, как-то тонко, совсем по-поросячьи, взвизгнул:

— Врешь, сволочь! Не на тех напал! Хочешь нас сагитировать? Не выйдет!.. Попробуй — возьми!..

Бондаренко кладет здоровую руку на плечо Смураго.

  

 

Пермь: Пермское книжное издательство, 1966.