Баяндин А. Сто дней, сто ночей. Отчаянная.
Девушки нашего полка


Сто дней, сто ночей МЫ ОТСТУПАЕМ ПО ВЫЖЖЕННОЙ СОЛНЦЕМ степи. Далеко на востоке, у самого горизонта, плавает бурая туча. Семушкин говорит, что там Сталинград. Я ему верю, верю во всем, даже в мелочах. Если сложить мои лета и Подюкова, то почти получится возраст дяди Никиты: так зовут нашего старшего товарища — Семушкина.

И опять сон одолевает нас, сон страшный, неумолимый. И нет сил бороться с ним.

Решаем стоять по сорок минут. Двое бодрствуют, остальные спят.

Первыми становятся на вахту Сережка и Ситников. Шубин, Смураго и я опускаемся на корточки на дно вырытых ямок и мгновенно засыпаем.

Сколько же может вынести человек!

Сорок минут показались нам одним мгновением. А ведь я помню, какими долгими бывали эти минуты в классе, когда учитель математики вдалбливал нам формулы, уравнения и еще что-то. Как могут изменяться те же самые минуты.

Теперь все это так далеко, далеко... и все же кажется — близко, и радостно, и неповторимо. Ведь больше нет того Митяйки-балагура, который так любил запускать во время урока бумажные шарики и рисовать в тетрадях девчонок чертиков и смешные рожицы. Нет и никогда не будет, пусть даже само время повернет вспять.

Того, что вынес этот Митяйка, что у него отпечаталось в душе, — никакое время не в силах стереть, уничтожить, вылечить. Оно всегда будет чем-то вроде двойника, вроде второго «я» или тени, вечно движущейся рядом.

Какая хитрая штуковина это время! Вчера был один человек, а сегодня в его же обличье совершенно другой! И этот другой уже не делает мыльных пузырей из своей фантазии о несбыточном, неведомом, недостижимом. Этому другому уже ясен мир, тот мир, в котором он живет, в котором он, напрягая всю волю и все силы, борется за право называться человеком. Этот в короткое время переродившийся Быков знает настоящую цену жизни и смерти. Его не обманешь раскрашенной оберткой легкой и красивой жизни, полной чудес и приключений. Он принимает жизнь суровую, деятельную, полную лишений и невзгод, жизнь правды, борьбы и свободы, жизнь, какая она есть на самом деле.

И все-таки этот же Быков готов вынести все с самого начала, лишь бы только снова хотя бы раз услышать нудное объяснение формул и тому подобной премудрости, лишь бы снова солнечный лучик безмятежного ребячества озорно запрыгал на его парте...

У меня сильно замерзли ноги. Шубин советует переобуться. Славный этот Илья Шубин — широкоплечий оренбургский пасечник с добродушным лицом. Пусть он молчалив, пусть неуклюж, но в нем есть что-то очень уж мирное, очень деловое, как в его пчелах где-то в Палимовке под Бузулуком. Й сам-то он как пчела: не тронешь —не ужалит. Но стоит размахнуться и ненароком задеть его — пощады не жди.

Сережка лежит у моих ног, свернувшись кренделем. Я сажусь рядом с ним и торопливо стаскиваю ботинки. Сколько недель мои ноги были скованы этими кусками кожи, огрубевшими как береста, обшарпанными, прохудившимися, с одним каблуком, А портянки? На что они похожи? А пальцы ног, слежавшиеся, словно их стискивали в каком-то прессе!

Впотьмах не могу нащупать дырок для шнуровки — это меня злит, и я чертыхаюсь, перебирая всех нечистых. Потом наматываю обмотки.

— Выше, выше,— говорит Шубин.— Энтак-то теплее. Я закручиваю обмотки до самых колен. Действительно, так теплее и... смешнее, Смураго пристально всматривается в темноту.

— Что бы это могло быть? — спрашивает он. Я быстро закрепляю конец обмотки и поднимаюсь.

— Где?

 

Пермь: Пермское книжное издательство, 1966.