Баяндин А. Сто дней, сто ночей. Отчаянная.
Девушки нашего полка


Сто дней, сто ночей МЫ ОТСТУПАЕМ ПО ВЫЖЖЕННОЙ СОЛНЦЕМ степи. Далеко на востоке, у самого горизонта, плавает бурая туча. Семушкин говорит, что там Сталинград. Я ему верю, верю во всем, даже в мелочах. Если сложить мои лета и Подюкова, то почти получится возраст дяди Никиты: так зовут нашего старшего товарища — Семушкина.

Дядя Никита философ и ворчун. Но мы все равно его уважаем. Это он нас научил, как правильно наматывать портянки, чтобы не натереть ног; это он показал нам, как укладывать вещевой мешок перед походом. Он же остерегает нас от чрезмерного употребления воды. «Если ты надуешься до булькания в брюхе — замаешься». Это его слова.

Семушкин длинный, как шест. Почему-то мне кажется, что его в детстве вытянули. Я даже представляю как. Наверно, привязали к ногам двухпудовку и подвесили его за волосы на сук. Вот он и вытянулся, и голова его вытянулась наподобие тыквы.

Сережка Подюков очень молод, еще моложе меня. Как сказал наш ротный, «до безобразия молод». У Сережки, кроме бабушки, никого нет. Он недавно написал ей письмо. У него красные, как у девчонки, губы и раскосые серые глаза на восточный лад, хотя он русский. Я его называю Чингисханом. Он не обижается на это прозвище. Я старше Сережки на целых восемь месяцев. Дядя Никита называет меня по имени: «Ты бы, Митрий, того...»

У нас на троих два котелка. Когда батальонный повар Костя разливает по котелкам пшенку, мы садимся вместе и едим сперва из одной, потом из другой посудины. Так лучше и сытнее, потому что Семушкин часто мается животом и много не ест.

Он вкушает нам уважение еще тем, что у него настоящие кирзовые сапоги, без всякого подвоха. Я и Сережка один раз в три дня перематываем обмотки. Во всем остальном как солдаты мы равны, если не считать, что дядя Никита носит в петличках по одному треугольнику и воюет с первого дня войны.

Наша колонна похожа на ватагу мальчишек. Во-первых, никто не соблюдает строй; во-вторых, у нас много «безусой зелени» — добровольцев. Солдат в батальоне не больше семидесяти человек.

Сегодня опять с раннего утра нас бомбят фашистские пикировщики. Потому мы и бредем вразброд. Остальных батальонов полка с нами нет. Мы не знаем, где они.

Справа и слева от нас отступают отдельные группы бойцов. Их много, очень много, и все идут к Волге. Иногда они разбегаются в стороны и, как суслики, прячутся в траве. Тогда мы следуем их примеру. Подюков и я стараемся держаться поближе к Семушкину. Так лучше и надежнее. Коли уж попала бомба, то сразу всех — никто из троих горевать друг по другу не станет.

К бомбежке мы мало-помалу начинаем привыкать. Когда «юнкерсы» улетают, мы отряхиваемся и презрительно сплевываем: «Не то, мол, видали», или — «Этим нас не прошибешь».

Только после очередной такой встряски Подюков почему-то долго подыскивает слова, чтобы спросить меня о чем-то, а я никак не могу ответить ему. У дяди Никиты после бомбежки пропадает охота к ворчанию.

Голова нашей колонны скрывается в балке. Таких балок и оврагов здесь очень много. «Привал!» —кричат впереди. Мы улыбаемся и прибавляем шаг.

На привале мы грызем сухари и запиваем их водкой, которую выдали нам в первый раз. Это не так уж плохо, если принять во внимание, что со вчерашнего дня мы ничего не ели. Повар Костя начинает подыскивать место для походной кухни.

После ста граммов у меня кружится голова и тяжелеют веки. Подюков улыбается и с аппетитом жует сухарь.

— Не могли подождать, — ворчит на нас Семушкин. — Водка это, брат, тово, на пустой желудок не годится. А вы — на тебе, дорвались.

Он обеими руками держит кружку и время от времени нюхает. Ноздри его раздуваются, кончик длинного носа, увенчанный розовой бородавкой, вздрагивает.

 

Пермь: Пермское книжное издательство, 1966.