|
Сто дней, сто ночей
МЫ ОТСТУПАЕМ ПО ВЫЖЖЕННОЙ СОЛНЦЕМ степи. Далеко на
востоке, у самого горизонта, плавает бурая туча. Семушкин говорит, что там
Сталинград. Я ему верю, верю во всем, даже в мелочах. Если сложить мои лета и
Подюкова, то почти получится возраст дяди Никиты: так зовут нашего старшего
товарища — Семушкина.
И так каждый раз, точно он
старается придать пуле большую начальную скорость.
Ситников,
как мне кажется, слишком спокоен. Почему он не спешит, когда каждую секунду
немцы могут опрокинуть нас? Он берется за рукоятку затвора... зубами. Только
теперь я замечаю, что руки его залиты кровью.
Смураго метнул последнюю гранату. Крики, стоны, вопли,
разрывы, кучи окровавленных тел — все это перемешалось в моем сознании...
Гитлеровцы
дрогнули, попятились. Я высовываюсь и вдогонку им посылаю несколько пуль. Еще
минута — и они откатятся.
Передо
мной, как сказочный чертик, вырастает султан земли. Что-то сильно толкает меня
в правое плечо, обжигает кисть руки. Карабин выскальзывает у меня, а сам я тихо
съезжаю на труп Сережки. Моя здоровая рука коснулась его холодной как лед руки
и сжала ее в крепком дружеском пожатии.
Прихожу в себя или, вернее, просыпаюсь только на
следующий день в блиндаже командного пункта, теперь — лазарета. Это убежище
давно уже утратило свое первоначальное название.
Заволжье
грохочет сотнями орудийных глоток. Над нами то и дело шипит, гудит, бухает. Мне
страшно хочется спать, но Семушкин, который склонился надо мной, тормошит меня.
— Митрий, началось... Слышь, аль нет?
Я
улыбаюсь, да, я улыбаюсь улыбкой счастливого человека и закрываю глаза,
показывая, что слышу.
А
что было вчера? Начинаю вспоминать... И сразу же передо мной появляется девичье
лицо Сережки. Я поворачиваюсь к стенке и плачу. Сережка, Сережка, друг!..
Боль
в плече и руке напоминает о ранениях. Неужели я ранен? Собственно, что тут
удивительного? А как я оказался здесь? И как там, на передовой? Ведь Шубин,
помню, погиб. Ситников ранен. Смураго? А как же немцы? Может быть, мы в плену?
Семушкин
сует мне в руку высохшую шкурку от сала.
— На,
пожуй... полегчает, — шепотом говорит он. И вообще я не слышу, чтобы кто-нибудь
разговаривал вслух. Я покорно беру лоскуток, пахнущий салом, и кладу себе в
рот. Спросить дядю Никиту я почему-то не решаюсь. А вдруг мое предположение о
плене подтвердится? Лучше уж быть в неведении.
Кусочек
шкурки точно придает мне силы.
— Дядя
Никита, — не оборачиваясь, тоже шепотом, обращаюсь я к своему приятелю, — как
там, наверху?
Семушкин
трет на подбородке рыжую щетину и как будто не смеет ответить.
—
А ничего, Митяй, все так же, —
наконец отвечает он.
—
А Смураго?
— Жив
он. Тебя-то ведь он вынес. Я мысленно благодарю его.
Начинать
разговор о Сережке у меня не хватает духу. И нужно ли?
Я шевелю пальцами правой руки. Они почернели и
распухли. Белый бинт в желтых пятнах. Плечо тоже перевязано. Пробую поднять
руку — больно. Иногда какой-то дребезжащий свист перекрывает шум канонады. Что
это? Новый вид оружия? Но почему я не слышу, что говорит Семушкин? Догадываюсь:
это у меня в ушах.
|