|
Сто дней, сто ночей
МЫ ОТСТУПАЕМ ПО ВЫЖЖЕННОЙ СОЛНЦЕМ степи. Далеко на
востоке, у самого горизонта, плавает бурая туча. Семушкин говорит, что там
Сталинград. Я ему верю, верю во всем, даже в мелочах. Если сложить мои лета и
Подюкова, то почти получится возраст дяди Никиты: так зовут нашего старшего
товарища — Семушкина.
—
Собачье или нет, а я это вам
припомню, — огрызается он.
—
Припоминай, припоминай, треклятая
твоя душа! — ругается дядя Никита.
Журавский скрывается за поворотом, мы идем к своим
окнам.
— Ишь
ты, — не унимается Семушкин. — Мало того, что издевается над человеком, так еще
и оскорбительством занимается. Ну погоди, мошенник, дойдут мои руки до твоей
шкуренки. Я те, каналья ты этакая, покажу, где раки зимуют.
Он хлопает руками по карманам шинели в поисках кисета.
Я с восхищением и благодарностью гляжу на него и разрываю конверт, на котором
крупным ровным почерком написан адрес нашей полевой почты. Сережа исподлобья
смотрит на мои руки и сопит. Это меня нервирует. Хочется обругать его, но,
встретившись с его кислым взглядом, я успокаиваюсь.
Письмо
от матери. Она пишет, что жива-здорова, что Кольку Булахова — это мой школьный
товарищ — убило, что хлеб и продукты выдают по карточкам. Между строк я читаю
жалобу на трудную жизнь, хотя она словом не обмолвилась о тяготах и своем
материнском горе. Две строчки вымараны черной краской. Это военная цензура.
«Что бы она могла написать такое?» — раздумываю я.
— Матушка? — спрашивает Семушкин.
Я
киваю головой. Потом складываю исписанный листок в конверт и бережно прячу его в
старый потрепанный блокнот, который храню в вещевом мешке. Мне почему-то
грустно, хотя письмо написано в бодром, успокаивающем духе. Вспоминаю Кольку.
Мы с ним вместе гоняли голубей и ловили плотичек. Однажды к нам на рыбалку
прибежал Жучок — Колькин дружок и, увидев нас, закричал: «Вам обоим повестки
пришли!» Мы не поверили, однако он так убежденно расписал нам эту новость, что
мы, мигом смотав удочки, побежали по домам.
Он
не соврал. Кольку по каким-то причинам взяли на день раньше меня. И больше мы
не виделись. А теперь его нет. Может быть, завтра также не будет и Митяйки
Быкова, и Подюкова, и Семушкина.
Политрук
Ткачев приносит газеты. На шее у него висит автомат, отливая, вороненой сталью.
Мне очень хочется иметь это оружие, но покамест на всех не хватает. Ткачев протягивает
«Известия» дяде Никите и говорит:
— Интересные
ново...
Он
не договаривает. Несколько снарядов ударяются о стены нашей развалины. Один из
них попадает в простенок между нашими окнами. Меня отбрасывает на груду бумаг.
Брызги кирпича царапают лицо и руки. Вихрь пыли бешено крутится вокруг нас.
Кто-то кричит «немцы!», кто-то стонет. Я вскакиваю и ищу глазами своих
приятелей. Подюков лежит на полу, рядом с ним политрук, а над ними на корточках
сидит дядя Никита.
— Сережка!
— кричу я.
Он
поднимает голову и таращит на меня глаза.
— Цел?
— спрашиваю я.
Он
пыхтит, ощупывая руки и ноги.
— Угу,
вроде бы цел.
Подхожу
к Семушкину, но он мотает головой и командует:
— К
окнам, ребята!
По
коридору пробегает Федосов.
— Приготовиться
к атаке! — на ходу приказывает они убегает в левое крыло.
|